Все новости
Культура
13 Ноября 2013, 15:32

Художники выходят на публику с обнажённой душой

Надо ставить перед собой самые высокие планки, считает Иван Фартуков

Иван Фартуков: «Мои картины — это и есть моя дорога к храму».
Иван Фартуков: «Мои картины — это и есть моя дорога к храму».
Говорят, человек — это целая Вселенная. Только их, вселенных, бывает великое множество: убогих, замусоренных старыми заплесневелыми обидами, загроможденных тяжкими булыжниками серой, как паутина, тоски. Или радужно-ясных, переливчатых, как брызги воды на летнем солнце. Таких, как на юбилейной выставке Ивана Фартукова.
Оставим за спиной клубящиеся крылья осеннего неба, заглянем в мир, где царствует вдохновенное бытие художника. Там соседствуют буйное тяжелое великолепие царственных кистей сирени в простой стеклянной банке, крутобокий гостеприимный самовар с золотящимися от солнца боками. А с улицы в широко распахнутое окно робко заглядывает хрупкая яблонька в легкой дымке нежных, как бабочки, цветов («Цветущий май»). Жарко горят в теплом сумраке ягоды шиповника, и, словно след от вздоха на замерзшее окно, повисла белесая от уходяшего жара круглая луна («Шиповник»). И вечный странник в смиренной монашеской одежде никогда не остановит своего неторопливого шага по берегу Ильмень-озера, где на гладкий, как шелк, песок набегают с ласковым шорохом тихие волны. Спокойное бездонное небо, словно чаша с причастием, опрокинулось над голубой гладью озера («Ильмень-озеро»). Он будет идти неустанно — с любовью в сердце, молясь за прощение и покой для сильных духом и слабых сердцем. За всех нас.

Где же тот мальчик, что провел робкой кистью по холсту и вдохнул еще незнакомый запах краски, что будет вести его по жизни неустанно, не давая свернуть с избранного пути?

Душевная халтура не прокатит

— А начиналось все в Белоруссии, в рабоче-крестьянской семье, в которой никогда и не было художника. Тяга к рисованию проявилась достаточно рано: я начал срисовывать карикатуры. Наверное, потому, что процесс сравнительно несложен: идет одна линия, лаконичная, ясная, и ее достаточно, чтобы изобразить какой-либо персонаж. Срисовывать было с чего: вспомните журнал «Крокодил». Мое увлечение заметил отец. Простой рабочий, никак не связанный с искусством, он заитересованно спросил: «А пейзаж нарисовать сможешь?» Конечно, тогда я бы не смог. Мне кажется, папа совершил великое дело, быть может, чисто интуитивно направив меня по правильному пути. Он сказал: «Вот видишь — окно. Нарисуй все, что ты видишь в прямоугольнике оконного проема». Кстати, позднее я узнал, что такой прием использовали художники эпохи Возрождения.

Я стал рисовать пейзажи, уже просто представляя перед собой рамку.

Как ни забавно это звучит, но мама работала вахтером в научно-исследовательском институте, разместившемся в нашей деревне. В Белоруссии деревни — вроде небольшого городка. А институт — это отдельная история. Наша деревня когда-то была поместьем графа Чапского — с замком католической архитектуры, с башнями по углам. Во время войны замок разбомбили, остались одни стены, по которым мы лазали пацанами. После войны его отреставрировали и заняли под научно-исследовательский институт, который занимался тем, чем не надо было — боролся с колорадским жуком. Жука специально привозили из-за рубежа, рассаживали по грядкам. На этих «грядках» многие понаписали диссертации, а жук расползся по всей стране.

Так вот, туда «на халтурку» — оформлять клуб — приехали художники. Мама не преминула сообщить, что, дескать, и у нее сын рисует. А «халтурщиком» оказался старший преподаватель театрально-художественного института в Минске. От него мне было много радости: обрезки холста, краски и предложение приезжать к нему в институт заниматься вместе со студентами.

— Один из писателей считал, что искусство — это медленное и прекрасное самоубийство. Что вы думаете по этому поводу?

— Да, энергия уходит абсолютно, художники расплачиваются за свою работу здоровьем, душевным опустошением. Ведь все, что изображаешь на картине, оживает в твоем сознании и переживается тобою как твое собственное. И это только часть айсберга. Остается изматывающее чувство неудовлетворенности, потому что всегда кажется, что не смог реализовать то, что задумывал. Но одновременно это и наша жизнь, без которой мы не можем существовать.

Был такой Сергей Литвинов — уникальный человек, одноногий инвалид, он поднимался в горы с этюдником, холстами, как все. Когда я был еще совсем молодым, он меня спрашивал: «Ты падал без сознания у холста когда-нибудь?». — «Нет». — «Так плохо!». А многие ведь этого напряжения и не ощущают. Меня такие работы мало трогают — эта душевная пустота сразу чувствуется. Вот не получился какой-то кусочек, переделывать жалко, думаешь, ну ладно, не заметят. Найдут, заметят и покажут! Но душевной халтуры быть не должно — не прокатит.

У каждого своя дорога к храму

— Что цепляет вас, когда вы беретесь за работу? Я помню вашу потрясающую картину с больничным двором, изможденными, изболевшимися людьми — и ангелы над ними.

— Жизнь... У меня был друг, Вениамин Бычковский, он стал инвалидом во время службы в армии. До службы занимался штангой, накачанный крепкий парень, а в армии его взяли в спортроту, и на тренировке он потянул спину. В армии разговор короткий: спортсмен? — вперед. Он взял очередной вес и очутился на больничной койке. Когда я с ним познакомился, он служил на Нугуше лодочником. Жил в вагончике, хромал и писал стихи — в стол. Как-то в один из вечеров он мне стал их читать. Стихи не были совершенны, но это было несовершенство недовольного собою художника.

И утомленного жизнью человека. Настолько, что он решил с этим миром распрощаться. Тут я и вступил: «Во-первых, тебя там не примут, во-вторых, ты, что ж, все сделал на этой земле? Стихи хотя бы напечатай». Я сделал иллюстрации, макет этой книжки, кто-то из туристов обеспечил нас бумагой, кто-то дал денег, и вскладчину мы выпустили-таки маленькую книгу стихов. Ожил наш лодочник! Сейчас Вениамин живет в Белоруссии, имеет, кажется, «Золотое перо России», женился, у него двое детей.

—Некоторое время тому назад вы расписали заново отстроенный храм Покрова Пресвятой Богородицы в селе Ерлыково Миякинского района. Вы можете сказать про себя, что вы — верующий?

— Вопрос это очень личный, и каждый отвечает на него сам, каждый своей дорогой приходит к храму. Мои картины — это и есть моя дорога. Были на пути встречи, что делали ее короче, были и такие, что удлиняли время поиска. Году в 1991-м я сплавлялся по Енисею. В одном селе мы увидели три церкви: одна была разрушена, вторая служила складом для каменного угля, третья была вообще закрыта. Когда я стал сокрушаться по поводу их плачевного состояния, получил ответ: «Зачем печешься о камне, а не о душе своей?». Жила в том селе удивительная женщина, работавшая в каком-то техникуме преподавателем. Она, бросив все, ушла в тайгу — писать церковные псалмы. Рассказывала: ни зверь, ни человек ее не трогали. Когда мы уплывали, она стояла на высоком берегу Енисея и пела псалмы — провожала нас. На прощание она надписала мне Евангелие, дала рекомендательное письмо в Абакан к настоятелю и сказала: «Из тебя мог бы получиться хороший проповедник».

Надоело смотреть в пустые глазницы

— Как вы позиционируете себя в качестве художника?

— Было время, я уходил от реализма, гордясь собственной смелостью, мне казалось: какой же это авангард, если махнешь кисточкой помазистей! Много потратил на это время, но не зря — мне надоело смотреть на портреты без глаз, без зрачков. Когда мы были весной в Италии, два раза посчастливилось быть в Ватикане. Туда огромнейшие очереди, можно простоять полдня и не попасть.

А выходишь из Ватикана, рядом — музей современного искусства Пикассо. Никто не идет. После Ватикана все проходят мимо. Надоело смотреть в пустые глазницы.

«Шизофрения» за 32 тысячи марок

— Ваши авторитеты в области живописи — не для подражания, конечно.

— Когда-то очень любил Сезанна, Модильяни. Перед каждым художником мне хотелось бы преклонить колени — это люди, которые выходят на публику, как на казнь, с обнаженной душой.

Вспоминаю художников эпохи Возрождения: я все думал, ну, почему в Италии, почему не у нас? А там как-то все сошлось: скульптура, живопись, архитектура органично развивались при поддержке меценатов. Тот же да Винчи был всячески обласкан герцогами и королями. Вот «Сикстинская капелла» Микеланджело мне не понравилась: белесые размытые цвета. Но по рисунку, композиции — это шедевр. Он ведь неделями не слезал с лесов. У него были сапоги из свиной кожи, он их не снимал. Рисовал и сразу падал от усталости. Так они приросли у него к ногам. На него потоком лилась краска — он писал лежа.

— То, что есть известная всему миру школа русского балета, это признанный факт. Есть ли столь же уважаемая школа русской живописи?

— Она, безусловно, существует, но почему-то в мире ее не хотят замечать. Те, что уехали и творят на Западе — ну, не нравятся они мне. Тот же Шемякин, например. Выскочил за рубеж, и все, что он там делал — это не русское искусство, это «а ля рус».
Приблизительно тот западный стереотип, над которым прикалываются у нас: медведи, водка, балалайка.

Настоящая школа российской живописи выделяется своими социальными темами. Европа живет другим: сыто, обеспеченно и с пустотой в душе.

Я был в Германии, познакомился с одним художником, показали мы друг другу свои работы. Он недавно продал в Баден-Бадене свою картину за 32 тыс. марок. Это подтеки краски. Он пробежал краской по краю, повернул, краска потекла вниз, повернул в другую сторону — краска туда потекла, кое-где подмазал. Называется хорошо: «Шизофрения».

— Есть художники, как вы, ставящие себе планку и всю жизнь к этой планке стремящиеся. Достижима ли она?

— В Белоруссии, может быть, и сейчас живет такой художник — Михаил Савицкий. Он воевал, попал в плен, был в концлагере, потом начал писать работы о концлагере, сравнимые по силе эмоций разве что с Гойей, с его «Капричос». Он говорил: «Молодым художникам надо ставить перед собой как можно более высокую планку. Вы ее не достигнете, но на пути узнаете и сделаете очень многое». По этому принципу я и живу.
Читайте нас: