Видели ли вы, как нестерится клуквая чувырка? Нет, вы не видели, как нестерится клуквая чувырка (она же глокая куздра, она же уральская низкожопка, она же pipas naturales, что по-русски можно перевести как «ты чо, в натуре?!»)! Как она с громким коллективным кудахтаньем, переполненная мечтой об икре и молоках, а скорее — молоком, пшеном и макаронами, пестрой тучей пылит туда, куда кличут ее манки коварных егерей. «На нестер! На нестер!» — галдят рогатые вожаки, из тех, кто потолще, попушистей да побойчей. И масса течет за ними, ритмично работая плавниками, жабрами и копытами, отпихивая недотеп, затаптывая слабых, оставляя рыдать отставших и отбившихся. До них ли теперь, до всех этих слизунов, пачкуль и недомылков, когда нестер наступил? Нестер, который разражается над сладкопахнущим болотом раз в четыре года... нет, в четыре века... нет, в четыре дня. И нужно успеть проснуться, проср… просредоточиться, вылупить зенки, разинуть хайло (нет, сначала разинуть хайло, потом вылупить зенки) и успеть схватить за пупырку свое маленькое осклизлое счастье.
Что за страна у нас, Отче мой, что за страна! Только здесь, и нигде больше, доступно испытать эту сладкую муку, это пронзительное счастье, эту горькую радость быть обманутым и обворованным. Только здесь, и нигде больше, индивидуум ощущает при этом не возмущение, страх или ненависть, а национальную гордость и собственное достоинство. И только здесь злодеев убивают только в кино!
И все же я люблю это галдящее нестерилище, равное восьми Франциям и сорока Люксембургам. Я люблю его за то, что в самый лютый холод здесь дети не ходят в школу, но играют в хоккей на улице. Я люблю его за то, что в самый лютый голод здесь в холодильнике у каждого будут каменные пельмени и просроченный минтай. За то, что оно гордится своими Пушкиным и балетом, хотя большинство из Пушкина знает только про дуб зеленый, а в Большом не было ни разу, да, видимо, так и не попадет. Я люблю его за то, за что другой убил бы, ну, если не убил, то покинул бы точно. За то хотя бы, что не уеду отсюда никогда, поэтому мне ничего не остается, как любить его, ибо любить больше нечего.
И остается, отбросив за ненадобностью аршинный ум, верить, что однажды мои клуквые чувырки перестанут ссориться между собой — из-за меня, денег и места в очереди, что сгинут коварные егеря, после чего нестерилище пересекут дорогами, закатают в асфальт, а поверху посеют «траву не мять!».
Да, я верю в это, и потому в любую погоду, при любом режиме, какой бы век ни стоял на дворе, наяву или во сне, лежу или шагаю, болен или здоров, пьяный или не очень, я вглядываюсь вдаль и с облегчением нахожу — слава Богу, все в порядке, все как всегда: глокая куздра штеко будланула бокра и кудрячит бокренка.
Вечно ваш,
Айрат ЕНИКЕЕВ.