Старый пароходик причалил к дебаркадеру Соловьевки рано утром. Из всех пассажиров на берег сходил один Кузьмич. Попрощавшись со случайными своими попутчиками, проведшими с ним вместе прошедшую ночь на палубе в разговорах о житье-бытье, о минувшей войне, о грядущей мирной жизни, он направился к трапу. Ступив на землю, достал папиросы, закурил. Затянувшись пару раз, подхватил правой рукой чемодан, левой закинул за спину вещмешок и стал подниматься в гору.
На самом верху стояли пара мужиков и с десяток баб. Никого из них Кузьмич не знал, по крайней мере, не помнил никого, с кем сводила его судьба в той, довоенной еще жизни. Однако, проходя мимо, кивнул стоявшим:
— Николай, ты? — окликнули сзади.
Кузьмич обернулся на голос. Спрашивал шагнувший ему навстречу старик, знакомец, всю жизнь занимавшийся в колхозе лошадьми.
— А я гляжу — вроде ты, а вроде и нет! Ай, какой молодец, вернулся! Вот хозяйке радость! — зачастил старик-татарин, похлопывая прибывшего по груди. — Герой! Гляди, народ, сколько учитель на войне медалей-то наработал!
— Ладно тебе, — смутился Кузьмич. — Скажи — у нас давно ли был?
— Да вчера был! Вот, возили фельдшера в вашу деревню, и твоих видел — живы, здоровы все, тебя ждут! Погоди-ка, — спохватился Ахмет, — ты телеграммы-то не дал разве? Не знает хозяйка, что ты домой идешь?
— Не мог я телеграмму дать, — Кузьмич еще раз затянулся. — С оказией, видишь, приехал. Так-то через пару дней только должен, а вышло, что вчера из города выехал. С оказией.
— Ой-ай! Ну, давай-давай, дома-то радости будет!
— Давай, Ахмет, — Кузьмич протянул руку на прощание.
Старик-татарин с готовностью взял ее, но не выпустил, задерживая: — А ты там, в городе, никого больше не видал из наших-то? Может, кто еще сегодня-завтра будет?
— Не видал, Ахмет. Случаем попал на пароход. В городе и не был почти, — вздохнул Кузьмич.
— Ну да, ну да… А может, подбросить тебя? Я ведь быстро — лошадь запрягу, и через час уж дома-то будешь!
— Спасибо, но я так. Я сам. Пройтись хочу, понимаешь?
— Ну, бывай. Заходи, когда в наших краях будешь. — Кузьмич высвободил ладонь из руки Ахмета и пошел краем Соловьевки, выходя на дорогу, что вела домой, в родную деревню, в Лучи.
Всего пути было километров восемь. Если срезать перелеском, то можно было сократить путь почти вдвое, но Кузьмич пошел дорогой, желая получше разглядеть родные места.
Перед последним пригорком, за которым уже должны были показаться крыши Лучей, Кузьмич поставил чемодан прямо посреди дороги, в пыль и сел на него сверху.
Тугой колючий комок стоял у него в горле. Там, за пригорком, его дом. Жена, дети, которых не видел ровно четыре года, с тех самых пор, как ушел на фронт.
— Дома… Я дома. Дошел… — прошептал Кузьмич и встал. Но на пригорке, едва завидев свою избу, самую первую с ближнего краю, сел снова. На этот раз в траву. Достав из вещмешка армейскую фляжку, он в несколько глотков ополовинил ее.
Чистый спирт, который он сберег с тех пор, как выписался из госпиталя в Кенигсберге, куда попал в начале мая прямо от фашистского рейхстага, ударил в голову, обжег нутро, опалил сердце…
Закуски не было. Протянув руку, Кузьмич с корнем рванул ближайший к нему кустик клевера. Поднес к лицу. Вдохнул, нет, буквально втянул в себя свежий луговой аромат.
Слезы ручьем хлынули из глаз. Никогда, ни до войны, ни на войне, Кузьмич не плакал. Ни в какой беде не плакал. А сейчас — вот, поди ж ты…
Выкурив еще одну папиросу, Кузьмич успокоился. Встал. Начал спускаться к дому.
Зайдя с задов огорода, постоял возле тына, перелез затем через ограду и тут только обратил внимание, что огород весь зарос сорняками. Картошка кое-где только угадывалась в могучих зарослях бурьяна. Хмыкнув, Кузьмич направился к воротам.
Внезапно со двора раздался заполошный крик:
— Коооля!!! Коооооля, родной!!!
Навстречу Кузьмичу, как есть в одной рубашке, видно, только со сна, летела его жена. Его Степановна.
Обхватив мужа руками за шею, повиснув на нем, заливаясь слезами, Степановна причитала:
— Родненький моооооой, вернулся, вернулся, живой!!! Я встала — в окошко гляжу, кто там, в ограде, бродит? И резануло сердце — да ведь это ты, родненький! Муж мой, Коля, Коленька!!!
Обняв жену, Кузьмич вновь почувствовал, что глаза его наполняются влагой.
— Ну, все, все, будет, Тонь, будет… Гляди, народ вон сбегается…
— Пусть, пусть сбегается… Пусть… Живой, вернулся, живой… Мооой…
Внезапно, словно что-то вспомнив, Кузьмич с силой оторвал от себя жену.
— Что ж ты, хозяйка? Огород-то что же? Зарос ведь, а?
Степановна от такой неожиданности, а может, и от нахлынувших на нее чувств так и села в междурядье.
— Огород? — она непонимающее крутила головой. — Так ведь с утра в колхозе, Коль, и до ночи… Где ж тут силы-то на огород? Да и ребята пока малые еще, помощники слабые, да и их тоже к работе в колхозе пристроили.
Едва вспомнив о детях, Степановна вновь заголосила, но уже без надрыва, а в какой-то исступленной радости:
— Инка, Валька, бежите сюда! Отец пришел! Отец с войны вернулся!
А сама изо всех сил тянула его в дом. Подхватила чемодан, попыталась даже вещмешок снять с плеч Кузьмича, чтобы он, ее Коленька, скорее шел в дом, к детям, к ней, так истосковавшейся по мужскому духу за все эти военные годы.
Возле ограды уже толпились односельчане, шумели, галдели, и в радостном этом гаме Кузьмич вдруг на минутку ощутил, что никуда отсюда, со своего двора, не уходил. Глядя на родные, знакомые лица, он только сейчас понял, какое это счастье — вырваться живым из той ужасной мясорубки, в которую бросила его судьба. Он вырвался, он выжил, он вернулся.
Подходя к дому, Кузьмич уже знал, что сегодня он проведет остаток дня и вечер в разговорах с семьей, с соседями, с друзьями, с теми, кто, как и он, вернулся домой с фронтов. И они выпьют сегодня за тех, кто не вернулся, кого судьба не сберегла.
Знал Кузьмич и то, что будет делать завтра — утром он возьмет мотыгу и пойдет в огород. А потом починит ограду, глянет на прохудившуюся в нескольких местах крышу: «Вон как, дырищи какие…» — и починит ее.
Кузьмич улыбнулся. Начиналась новая жизнь. Новая, мирная жизнь.